Джинсы

Фёдор Абрамов. «Братья и сестры

Пафос романа определяет мысль об единении народа перед общей бедой, о его способности к взаимопомощи, самоотречению и самопожертвованию.

Действие романа происходит весной-осенью года, когда в результате тяжёлых поражений Красная армия продолжала отступать, оставляя хлебородные районы страны. Тяжкий труд по снабжению армии и тыла хлебом ложится на плечи женщин, стариков и подростков в сёлах отдалённых от фронта районов. Роман разворачивается на русском Севере, в верховьях реки Пинега , в старинном, наполовину старообрядческом селе Пекашино. Среди бескрайних лесов на скудных почвах оставшиеся жители села, отдавшего на фронт шесть десятков мужчин, в полуголодное время трудятся, чтобы вырастить больший урожай для фронта и тыла, выжить самим.

На собрании в бывшей церкви, ныне используемой как клуб, колхозники стихийно, под нечаянным воздействием районного уполномоченного по урожаю, раненного фронтовика Лукашина, снимают с должности председателя колхоза и назначают нового, бывшего бригадира Анфису Петровну Митину. Новый председатель сталкивается с нехваткой рабочих рук, продуктов для крестьян , кормов. Против нее настроен один из бригадиров, Фёдор Капитонович, сумевший втереться в доверие районному начальству. Однако, воодушевлённая доверием крестьян, Анфиса включается в работу.

В романе последовательно описываются этапы и тяготы крестьянского труда и быта в военное время. Похоронка приходит в семью стариков Степана Андеяновича и Макаровны, и старая мать умирает, не в силах вынести смерть сына. Степан Андреянович, много лет собиравший добро в надежде на возвращение к личному хозяйству его сына-комиссара , теперь отдаёт сделанные своими руками вещи для фронта. Получает похоронку Анна Пряслина, мать шестерых детей. Она не может выполнить умноженные войной ежедневные нормы колхозной работы и решается набрать для голодных детей мешочек собранных колосьев. Председатель колхоза застаёт её на горячем, но решает утаить поступок Анны, за который той грозит 10 лет заключения. Анне в её семейных тяготах помогает старший, 14-летний сын Мишка, который своим трудом и умелостью на колхозных работах заслуживает уважение старших. Во время лесного пожара, угрожающего урожаю, Мишка бросается помочь птице, которая не может спасти находящихся в гнезде птенцов; однако помощь нужна уже самому Мишке, и бросившаяся ему на помощь 19-летний комсорг Настя, почти полностью обгорает.

Председателя колхоза Анфису Митину, несмотря на противодействие коррумпированного партийного функционера, принимают кандидатом в партию. Анфиса и Лукашин охвачены взаимным чувством, но сдерживают себя, помня о военном времени и долге. Лукашин, мучимый виной за то, что почти поддался ласкам деревенской красавицы Варвары, и сознанием своего фактического безделия среди тяжело работающих людей, он стремится поскорее вернуться на фронт.

История написания

Уцелев после тяжелого ранения под Ленинградом , после госпиталя, летом года во время отпуска по ранению 22-летний Фёдор Абрамов оказался в родном краю и запомнил на всю жизнь борьбу крестьян за урожай. Фёдор Абрамов начал писать первые главы романа будучи преподавателем филологического факультета Ленинградского университета , в летние каникулы года на хуторе Дорище Новгородской области , и писал шесть лет. В течение двух лет роман не принимали к публикации, писателю отказали журналы «Октябрь» и «Новый мир» . В году роман «Братья и сестры» был опубликован в журнале «Нева» и сразу был встречен критикой доброжелательно: за - годы появилось более тридцати рецензий в газетах и журналах. В 1959 году роман вышел отдельной книгой в Лениздате, в 1960 - в «Роман-газете» , в был впервые переведён и издан в Чехословакии .

Примечания

Литература

Ссылки

  • Изображение деревни в романе Ф. А. Абрамова «Братья и сестры»
  • Судьба человека в романе Ф. А. Абрамова «Братья и сестры»

Wikimedia Foundation . 2010 .

Смотреть что такое "Братья и сестры (роман Абрамова)" в других словарях:

    - «Братья и сёстры» дебютный роман русского писателя Фёдора Абрамова, первая часть трилогии «Пряслины», за которую писатель был награждён Государственной премией СССР. Содержание 1 Сюжет 2 История написания 3 Примечания … Википедия

    - «Братья и сёстры» дебютный роман русского писателя Фёдора Абрамова, первая часть трилогии «Пряслины», за которую писатель был награждён Государственной премией СССР. Содержание 1 Сюжет 2 История написания 3 Примечания … Википедия

    В Википедии есть статьи о других людях с такой фамилией, см. Абрамов. В Википедии есть статьи о других людях с именем Абрамов, Фёдор. Фёдор Абрамов Дата рождения: 29 февраля 1920 … Википедия

    Фёдор Александрович Абрамов Дата рождения: 29 февраля 1920(19200229) Место рождения: деревня Веркола Архангельской области Дата смерти: 14 мая 1983 Место смерти … Википедия

    Фёдор Александрович Абрамов Дата рождения: 29 февраля 1920(19200229) Место рождения: деревня Веркола Архангельской области Дата смерти: 14 мая 1983 Место смерти … Википедия

    Фёдор Александрович Абрамов Дата рождения: 29 февраля 1920(19200229) Место рождения: деревня Веркола Архангельской области Дата смерти: 14 мая 1983 Место смерти … Википедия

    Фёдор Александрович Абрамов Дата рождения: 29 февраля 1920(19200229) Место рождения: деревня Веркола Архангельской области Дата смерти: 14 мая 1983 Место смерти … Википедия

Пекашинский мужик Степан Андреянович Ставров срубил дом на склоне горы, в прохладном сумраке огромной лиственницы. Да не дом - хоромину двухэтажную с маленькой боковой избой в придачу.

Шла война. В Пекашине остались старики, дети да бабы. Без догляда на глазах ветшали и разваливались постройки. Но у Ставрова дом - крепкий, добротный, на все времена. Подкосила крепкого старика похоронка на сына. Остался он со старухой и внуком Егоршей.

Не обошла беда и семью Анны Пряслиной: погиб муж Иван, единственный кормилец. А у Анны-то ребята мал мала меньше - Мишка, Лизка, близнецы Петька с Гришкой, Федюшка да Татьянка. В деревне бабу звали Анной-куколкой. Была она маленькая да тончавая, с лица хороша, а работница никакая. Два дня прошло с тех пор, как получили похоронку и на пустовавшее за столом место отца сел старший, Мишка. Мать смахнула с лица слезу и молча кивнула головой.

Самой ей было ребят не вытянуть. Она и так, чтобы выполнить норму, до ночи оставалась на пашне. В один из дней, когда работали с жёнками, увидели незнакомца. Рука на перевязи. Оказалось, он с фронта. Посидел, потолковал с бабами о колхозной жизни, и уж на прощание спросили, как его звать-величать да из какой он деревни. «Лукашин, - ответил тот, - Иван Дмитриевич. Из райкома к вам на посевную послан».

Посевная была ох и трудная. Людей-то мало, а из райкома приказано посевные площади увеличивать: фронту нужен хлеб. Неожиданно для всех незаменимым работником оказался Мишка Пряслин. Чего-чего не делал в свои четырнадцать лет. В колхозе работал за взрослого мужика, да ещё и на семью. У его сестры, двенадцатилетней Лизки, дел да хлопот тоже были полны руки. Печь истопить, с коровой управиться, ребятишек покормить, в избе убрать, бельишко постирать...

За посевной - покос, потом уборочная... Председатель колхоза Анфиса Минина возвращалась в свою пустую избу поздно вечером и, не раздеваясь, падала на постель. А чуть свет, она уже на ногах - доит корову, а сама со страхом думает, что в колхозной кладовой кончается хлеб. И все равно - счастливая. Потому что вспомнила, как в правлении говорила с Иваном Дмитриевичем.

Осень не за горами. Ребята скоро в школу пойдут, а Мишка Пряслин - на лесозаготовки. Надо семью тянуть. Дуняшка же Иняхина надумала учиться в техникуме. Подарила Мише на прощание кружевной платочек.

Сводки с фронта все тревожней. Немцы уже вышли к Волге. И в райкоме, наконец, откликнулись на неотступную просьбу Лукашина - отпустили воевать. Хотел он напоследок объясниться с Анфисой, да не вышло. Наутро она сама нарочно уехала на сенопункт, и туда примчалась к ней Варвара Иняхина. Клялась всем на свете, что ничего у неё не было с Лукашиным. Рванулась Анфиса к переводу, у самой воды спрыгнула с коня на мокрый песок. На том берегу мелькнула и растаяла фигура Лукашина.

Пересказала

Тетралогия писателя Федора Абрамова "Братья и сестры", или, как дал название произведению сам автор, "роман в четырех книгах" состоит из романов "Братья и сестры" и "Две зимы и три лета", а также "Пути-перепутья" и "Дом". Связанные совместными персонажами и местом действия (северное село Пекашино), данные книги рассказывают о тридцатилетней судьбе русского северного крестьянства, начиная с военного 1942 года. За этот промежуток времени постарело одно поколение, возмужало другое и поднялось третье. Да и сам писатель приобретал мудрость вместе со своими героями, ставил все более сложные проблемные вопросы, вникал и всматривался в судьбы державы, России и отдельно взятого человека. Более двадцати пяти лет создавалась тетралогия (1950-1978). Более двадцати пяти лет не расставался автор с любимыми героями, искал вместе с ними ответа на мучительные вопросы: да что же такое эта Россия? Что мы за люди? Почему мы буквально в нечеловеческих условиях сумели выжить и победить врага и почему в мирное время не смогли накормить людей, создать подлинно человеческие, гуманные отношения, основанные на братстве, взаимопомощи, справедливости?

О замысле первого романа "Братья и сестры" Федор Абрамов неоднократно рассказывал на встречах с читателями, в интервью, в предисловиях. Чудом уцелев после тяжелого ранения под Ленинградом, после блокадного госпиталя, летом 1942 года во время отпуска по ранению он оказался на родном Пинежье. На всю жизнь запомнил Абрамов то лето, тот подвиг, то "сражение за хлеб, за жизнь", которое вели полуголодные бабы, старики, подростки. "Снаряды не рвались, пули не свистели. Но были похоронки, была нужда страшная и работа. Тяжкая мужская работа в поле и на лугу". "Не написать "Братья и сестры" я просто не мог... Перед глазами стояли картины живой, реальной действительности, они давили на память, требовали слова о себе. Великий подвиг русской бабы, открывшей в 1941 году второй фронт, быть может не менее тяжкий, чем фронт русского мужика, - как я мог забыть об этом?" "Только правда - прямая и нелицеприятная" - писательское кредо Абрамова. Позднее он уточнит: "...Подвиг человека, подвиг народа измеряется масштабом содеянного, мерой жертв и страданий, которые он приносит на алтарь победы".

Сразу же после выхода романа писатель столкнулся с недовольством земляков, которые узнавали в некоторых героях свои приметы. Тогда Ф. А. Абрамов, может быть, впервые ощутил, как трудно говорить правду о народе самому народу, развращенному как лакировочной литературой, так и пропагандистскими хвалебными речами в его адрес. Ф. А. Абрамов писал: "Земляки меня встретили хорошо, но некоторые едва скрывают досаду: им кажется, что в моих героях выведены некоторые из них, причем выведены не совсем в лестном свете. И бесполезно разубеждать. Кстати, знаешь, на что опирается лакировочная теория, теория идеального искусства? На мнение народное. Народ терпеть не может прозы в искусстве. Он и сейчас предпочтет разные небылицы трезвому рассказу о его жизни. Одно дело его реальная жизнь, и другое дело книга, картина. Поэтому горькая правда в искусстве не для народа, она должна быть обращена к интеллигенции. Вот штуковина: чтобы сделать что-нибудь для народа, надо иногда идти вразрез с народом. И так во всем, даже в экономике". Эта трудная проблема будет занимать Ф. А. Абрамова все последующие годы. Сам писатель был уверен: "Народ, как сама жизнь, противоречив. И в народе есть великое и малое, возвышенное и низменное, доброе и злое". "Народ - жертва зла. Но он же - опора зла, а значит, и творец или, по крайней мере, питательная почва зла", - размышляет Ф. А. Абрамов.

Ф. А. Абрамов сумел достойно рассказать о трагедии народной, о бедах и страданиях, о цене самопожертвования рядовых тружеников. Ему удалось "взглянуть в душу простого человека", он ввел в литературу целый пекашинский мир, представленный разнообразными характерами. Не будь последующих книг тетралогии, все равно остались бы в памяти семья Пряслиных, Анфиса, Варвара, Марфа Репишная, Степан Андреянович.

Трагедия войны, единение народа перед общей бедой выявили в людях невиданные духовные силы - братства, взаимопомощи, сострадания, способность к великому самоотречению и самопожертвованию. Эта мысль пронизывает все повествование, определяет пафос романа. И все-таки автору казалось, что ее следует уточнить, углубить, сделать более многосложной, неоднозначной. Для этого потребовалось ввести неоднозначные споры, сомнения, размышления героев о жизни, о воинской совести, об аскетизме. Ему хотелось подумать самому и заставить читателя задуматься о вопросах "бытийных", не лежащих на поверхности, а уходящих корнями в осмысление самой сути жизни и ее законов. С годами он все больше связывал проблемы социальные с нравственными, философскими, общечеловеческими.

Природа, люди, война, жизнь... Подобные размышления хотел ввести писатель в роман. Об этом - внутренний монолог Анфисы: "Растет трава, цветы не хуже, чем в мирные годы, жеребенок скачет и радуется вокруг матери. А почему же люди - самые разумные из всех существ - не радуются земной радости, убивают друг друга?.. Да что же это происходит-то? Что же такое мы, люди?" О смысле жизни размышляет после гибели сына и смерти жены Степан Андреянович: "Вот и жизнь прожита. Зачем? К чему работать? Ну, победят немца. Вернутся домой. А что у него? Емуто что? И, может быть, следовало жить для Макаровны. Единственный человек был около него, и того проворонил. Так зачем же мы живем? Неужели только работать?" И тут же автор обозначил переход к следующей главе: "А жизнь брала свое. Ушла Макаровна, а люди работали". Но главный вопрос, который хотел выделить Абрамов, - это вопрос о совести, об аскетизме, об отречении от личного во имя общего. "Имеет ли право человек на личную жизнь, если все кругом мучаются?" Вопрос наисложнейший. Поначалу автор склонялся к идее жертвенности. В дальнейших заметках к характерам и ситуациям, связанным с Анфисой, Варварой, Лукашиным, он усложнил проблему. Запись от 11 декабря 1966 года: "Можно ли полнокровно жить, когда кругом беды? Вот вопрос, который приходится решать и Лукашину, и Анфисе. Нельзя. Совесть и пр. Нельзя жить полнокровно сейчас. А когда же жить человеку?"

Когда Анфиса узнает, что Настя обгорела, стала калекой, она надевает на себя вериги. Стоп. Никакой любви! Она стала сурова, аскетична, что называется, в ногу со своим временем. И думала: так и надо. В этом ее долг. Но людям это не понравилось. Людям, оказывается, больше нравилась прежняя Анфиса - веселая, неунывающая, жадная до жизни. И именно тогда о ней с восторгом говорили бабы: "Ну, женка! Не падает духом. Еще и нас тянет". А когда Анфиса становится аскетом, худо становится и людям. И люди не идут к ней. А она ведь хотела им добра, для них надевала на себя власяницу.

Аскетически нравственные и язычески жизнеутверждающие взгляды на мир приобретали в романе и в остальных произведениях Ф. А. Абрамова самые разнообразные конфигурации. Крайнее воздержание и эгоистично слепой оптимизм были в равной степени неприемлемы для писателя. Однако он разбирался в том, насколько тяжело отыскать правду - истину в непредсказуемом настоящем мире. Поэтому снова и снова соединял антагонистичные натуры, позиции, воззрения, искания в непростых житейских обстоятельствах.

Что же, по представлению автора, поможет человечеству разыскать решения этих сложных проблем, поставленных перед ними жизнью? Лишь сама жизнь, милая сердцу и разуму Абрамова природа, эти "ключевые родники", в каких омывается герой романа и от каковых наполняется силой, "и не только физической, но и духовной".

Федор Александрович Абрамов

Братья и сестры

Помню, я чуть не вскрикнул от радости, когда на пригорке, среди высоких плакучих берез, показалась старая сенная избушка, тихо дремлющая в косых лучах вечернего солнца.

Позади был целый день напрасных блужданий по дремучим зарослям Синельги. Сена на Верхней Синельге (а я забрался в самую глушь, к порожистым перекатам с ключевой водой, куда в жару забивается хариус) не ставились уж несколько лет. Травища - широколистый, как кукуруза, пырей да белопенная, терпко пахнущая таволга - скрывала меня с головой, и я, как в детстве, угадывал речную сторону по тянувшей прохладе да по тропам зверья, проложенным к водопою. К самой речонке надо было проламываться сквозь чащу ольхи и седого ивняка. Русло речки перекрестило мохнатыми елями, пороги заросли лопухом, а там, где были широкие плеса, теперь проглядывали лишь маленькие оконца воды, затянутые унылой ряской.

При виде избушки я позабыл и об усталости, и о дневных огорчениях. Все тут было мне знакомо и дорого до слез: и сама покосившаяся изба с замшелыми, продымленными стенами, в которых я мог бы с закрытыми глазами отыскать каждую щель и выступ, и эти задумчивые, поскрипывающие березы с ободранной берестой внизу, и это черное огневище варницы, первобытным оком глянувшее на меня из травы…

А стол-то, стол! - осел, еще глубже зарылся своими лапами в землю, но все так же кремнево крепки его толстенные еловые плахи, тесанные топором. По бокам - скамейки с выдолбленными корытцами для кормежки собак, в корытцах зеленеет вода, уцелевшая от последнего дождя.

Сколько раз, еще подростком, сидел я за этим столом, обжигаясь немудреной крестьянской похлебкой после страдного дня! За ним сиживал мой отец, отдыхала моя мать, не пережившая утрат последней войны…

Рыжие, суковатые, в расщелинах, плахи стола сплошь изрезаны, изрублены. Так уж повелось исстари: редкий подросток и мужик, приезжая на сенокос, не оставлял здесь памятку о себе. И каких тут только знаков не было! Кресты и крестики, ершистые елочки и треугольники, квадраты, кружки… Такими вот фамильными знаками когда-то каждый хозяин метил свои дрова и бревна в лесу, оставлял их в виде зарубок, прокладывая свой охотничий путик. Потом пришла грамота, знаки сменили буквы, и среди них все чаще замелькала пятиконечная звезда…

Припав к столу, я долго разглядывал эти старые узоры, выдувал травяные семена, набившиеся в прорези знаков и букв… Да ведь это же целая летопись Пекашина! Северный крестьянин редко знает свою родословную дальше деда. И может быть, этот вот стол и есть самый полный документ о людях, прошедших по пекашинской земле.

Вокруг меня пели древнюю, нескончаемую песню комары, тихо и безропотно осыпались семенники перезрелых трав. И медленно, по мере того как я все больше и больше вчитывался в эту деревянную книгу, передо мной начали оживать мои далекие земляки.

Вот два давнишних полуискрошившихся крестика, вправленных в веночек из листьев. Должно быть, когда-то в Пекашине жил парень или мужик, который и букв-то не знал, а вот поди ж ты - сказалась душа художника. А кто оставил эти три почерневших перекрестья, врезанных на диво глубоко? Внизу маленький продолговатый крестик, прочерченный много позже, но тоже уже почерневший от времени. Не был ли человек, носивший родовое знамя трех перекрестий, первым силачом в округе, о котором из поколения в поколение передавались были и небылицы? И как знать, может, какой-нибудь пекашинский паренек, много-много лет спустя, с раскрытым ртом слушая восторженные рассказы мужиков о необыкновенной силе своего земляка, с сожалением поставил крестик против его знамени.

Весь захваченный расшифровкой надписей, я стал искать знакомых мне людей. И нашел.

Буквы были вырезаны давно, может еще тогда, когда Трофим был безусым подростком. Но удивительно: в них так и проглядывал характер Трофима. Широкие, приземистые, они стояли не где-нибудь, а на средней плахе столешницы. Казалось, сам Троха, всегда любивший подать товар лицом, топал посередке стола, по-медвежьи вывернув ступни ног. Рядом с инициалами Трофима размашисто и твердо выведены прямые

Тут уж нельзя было не признать широкую натуру Степана Андреяновича. А Софрон Игнатьевич, тот, как и в жизни, обозначил себя крепкими, но неказистыми буквами в уголку стола.

У меня особенно потеплело на сердце, когда я неожиданно наткнулся на довольно свежую надпись, вырезанную ножом на видном месте.

Братья и сестры

Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке http://сайт/ Приятного чтения!
Федр Абрамов Братья и сестры

Помню, я чуть не вскрикнул от радости, когда на пригорке, среди высоких плакучих берез, показалась старая сенная избушка, тихо дремлющая в косых лучах вечернего солнца.
Позади был целый день напрасных блужданий по дремучим зарослям Синельги. Сена на Верхней Синельге (а я забрался в самую глушь, к порожистым перекатам с ключевой водой, куда в жару забивается хариус) не ставились уж несколько лет. Травища - широколистый, как кукуруза, пырей да белопенная, терпко пахнущая таволга - скрывала меня с головой, и я, как в детстве, угадывал речную сторону по тянувшей прохладе да по тропам зверья, проложенным к водопою. К самой речонке надо было проламываться сквозь чащу ольхи и седого ивняка. Русло речки перекрестило мохнатыми елями, пороги заросли лопухом, а там, где были широкие плеса, теперь проглядывали лишь маленькие оконца воды, затянутые унылой ряской.
При виде избушки я позабыл и об усталости, и о дневных огорчениях. Все тут было мне знакомо и дорого до слез: и сама покосившаяся изба с замшелыми, продымленными стенами, в которых я мог бы с закрытыми глазами отыскать каждую щель и выступ, и эти задумчивые, поскрипывающие березы с ободранной берестой внизу, и это черное огневище варницы, первобытным оком глянувшее на меня из травы…
А стол-то, стол! - осел, еще глубже зарылся своими лапами в землю, но все так же кремнево крепки его толстенные еловые плахи, тесанные топором. По бокам - скамейки с выдолбленными корытцами для кормежки собак, в корытцах зеленеет вода, уцелевшая от последнего дождя.
Сколько раз, еще подростком, сидел я за этим столом, обжигаясь немудреной крестьянской похлебкой после страдного дня! За ним сиживал мой отец, отдыхала моя мать, не пережившая утрат последней войны…
Рыжие, суковатые, в расщелинах, плахи стола сплошь изрезаны, изрублены. Так уж повелось исстари: редкий подросток и мужик, приезжая на сенокос, не оставлял здесь памятку о себе. И каких тут только знаков не было! Кресты и крестики, ершистые елочки и треугольники, квадраты, кружки… Такими вот фамильными знаками когда-то каждый хозяин метил свои дрова и бревна в лесу, оставлял их в виде зарубок, прокладывая свой охотничий путик. Потом пришла грамота, знаки сменили буквы, и среди них все чаще замелькала пятиконечная звезда…
Припав к столу, я долго разглядывал эти старые узоры, выдувал травяные семена, набившиеся в прорези знаков и букв… Да ведь это же целая летопись Пекашина! Северный крестьянин редко знает свою родословную дальше деда. И может быть, этот вот стол и есть самый полный документ о людях, прошедших по пекашинской земле.
Вокруг меня пели древнюю, нескончаемую песню комары, тихо и безропотно осыпались семенники перезрелых трав. И медленно, по мере того как я все больше и больше вчитывался в эту деревянную книгу, передо мной начали оживать мои далекие земляки.
Вот два давнишних полуискрошившихся крестика, вправленных в веночек из листьев. Должно быть, когда-то в Пекашине жил парень или мужик, который и букв-то не знал, а вот поди ж ты - сказалась душа художника. А кто оставил эти три почерневших перекрестья, врезанных на диво глубоко? Внизу маленький продолговатый крестик, прочерченный много позже, но тоже уже почерневший от времени. Не был ли человек, носивший родовое знамя трех перекрестий, первым силачом в округе, о котором из поколения в поколение передавались были и небылицы? И как знать, может, какой-нибудь пекашинский паренек, много-много лет спустя, с раскрытым ртом слушая восторженные рассказы мужиков о необыкновенной силе своего земляка, с сожалением поставил крестик против его знамени.
Весь захваченный расшифровкой надписей, я стал искать знакомых мне людей. И нашел.

Л Т М
Буквы были вырезаны давно, может еще тогда, когда Трофим был безусым подростком. Но удивительно: в них так и проглядывал характер Трофима. Широкие, приземистые, они стояли не где-нибудь, а на средней плахе столешницы. Казалось, сам Троха, всегда любивший подать товар лицом, топал посередке стола, по-медвежьи вывернув ступни ног. Рядом с инициалами Трофима размашисто и твердо выведены прямые

С С А
Тут уж нельзя было не признать широкую натуру Степана Андреяновича. А Софрон Игнатьевич, тот, как и в жизни, обозначил себя крепкими, но неказистыми буквами в уголку стола.
У меня особенно потеплело на сердце, когда я неожиданно наткнулся на довольно свежую надпись, вырезанную ножом на видном месте:

М. Пряслин 1942
Надпись была выведена уверенно и по-мальчишески крикливо. Нате, мол, - на Синельгу пришел новый хозяин, который не какие-то палочки да крестики или жалкие буквы может поставить, а умеет расписаться по всем правилам.
1942 год. Незабываемая страда. Она проходила на моих глазах. Но где же главные страдницы, потом и слезой омывшие здешние сенокосы? Ни одной женской надписи не нашел я на столе. И мне захотелось хоть одну страничку приоткрыть в этой деревянной летописи Пекашина…

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Зимой, засыпанные снегом и окруженные со всех сторон лесом, пинежские деревни мало чем отличаются друг от друга. Но по весне, когда гремучими ручьями схлынут снега, каждая деревня выглядит по-своему. Одна, как птичье гнездо, лепится на крутой горе, или щелье по-местному; другая вылезла на самый крутой бережок Пинеги - хоть из окошка закидывай лесу; третья, кругом в травяных волнах, все лето слушает даровую музыку луговых кузнечиков.
Пекашино распознают по лиственнице - громадному зеленому дереву, царственно возвышающемуся на отлогом скате горы. Кто знает, ветер занес сюда летучее семя или уцелела она от тех времен, когда тут шумел еще могучий бор и курились дымные избы староверов? Во всяком случае, по загуменью, на задворках, еще и теперь попадаются пни. Полу истлевшие, источенные муравьями, они могли бы многое рассказать о прошлом деревни…
Целые поколения пекашинцев, ни зимой, ни летом не расставаясь с топором, вырубали, выжигали леса, делали расчистки, заводили скудные, песчаные да каменистые, пашни. И хоть эти пашни давно уже считаются освоенными, а их и поныне называют навинами. Таких навин, разделенных перелесками и ручьями, в Пекашине великое множество. И каждая из них сохраняет свое изначальное название. То по имени хозяина - Оськина навина, то по фамилии целого рода, или печища по-местному, некогда трудившегося сообща, - Иняхинcкие навины, то в память о прежнем властелине здешних мест - Медвежья зыбка. Но чаще всего за этими названиями встают горечь и обида работяги, обманувшегося в своих надеждах. Калинкина пустошь, Оленькина гарь, Евдохин камешник, Екимова плешь, Абрамкино притулье… Каких только названий нет!
От леса кормились, лесом обогревались, но лес же был и первый враг. Всю жизнь северный мужик прорубался к солнцу, к свету, а лес так и напирал на него: глушил поля и сенные покосы, обрушивался гибельными пожарами, пугал зверем и всякой нечистью. Оттого-то, видно, в пинежской деревне редко кудрявится зелень под окном. В Пекашине и доселе живо поверье: у дома куст настоится дом пуст.
Бревенчатые дома, разделенные широкой улицей, тесно жмутся друг к другу. Только узкие переулки да огороды с луком и небольшой грядкой картошки - и то не у каждого дома - отделяют одну постройку от другой. Иной год пожар уносил полдеревни; но все равно новые дома, словно ища поддержки друг у друга, опять кучились, как прежде.
Весна, по всем приметам, шла скорая, дружная. К середине апреля на Пинеге зачернела дорога, уставленная еловыми вешками, засинели забереги. В темных далях чернолесья проглянули розовые рощи берез.
С крыш капало. Из осевших сугробов за одну неделю выросли дома - большие, по северному громоздкие, с мокрыми, потемневшими бревенчатыми стенами. Днем, когда пригревало, в косогоре вскипали ручьи и по деревне волнующе расстилался горьковатый душок оттаявших кустарников…
В правлении колхоза уже с час ждали председателя. Люди успели переговорить и о последних сводках Совинформбюро, и о письмах земляков с фронта, посетовали, что от союзников все еще нет подмоги, а председателя не было.
Наконец на улице раздался конский топот.
- Едет наш Еруслан, - сказал кто-то со вздохом. Шум и грохот на лестнице, визг половиц в коридоре - и в контору не вошел, а влетел коренастый мужичина в кубанке, лихо заломленной на самый затылок, в стеганке защитного цвета, туго перетянутой военными ремнями. Нахлестывая плеткой по голенищу, словно расчищая себе дорогу, он стремительно, враскачку, прошагал к председательскому столу, бегло окинул колхозников лихорадочно блестевшими глазами.
- Заждались? Ничего, привыкайте - время военное. Понятно? А где бригадиры номер три и четыре?
- Они, Харитоша, еще давеча ушли…
Председатель резко повернул голову к своему посыльному - маленькому, худенькому, как заморенный подросток, старикану, которого в деревне любовно называли Митенькой Малышней.
- Сколько тебе говорено, что здесь нет Харитоши, а есть товарищ Лихачев?
Малышня, возившийся с дровами у печки, виновато заморгал кроткими, голубиными глазками.
- Сейчас же доставить!
Малышню как ветром выдуло из конторы.
Лихачев бросил на стол плетку, смахнул пот с жесткого, изрытого оспой, как картечинами, лица и открыл заседание:
- Какую обстановку видим на дворе? Наступающую весну! Генеральная линия сев. Понятно? Я зачну сегодня без всякой политической подкладки - прямо с голой картины колхоза…
Люди недоверчиво переглянулись. Все по обыкновению приготовились слушать очередную речь председателя о международной обстановке, о положении на фронтах, его нескончаемые сетования на разнесчастную судьбу, обрекшую его воевать в тылу с бабьем.
- А картина эта… - Лихачев поморщился. - Ежели говорить критически, табак, а не картина! Знамя, где, спрашиваю, знамя? В переднем углу в «Красном партизане» Проньке Фролову затылок греет. А почему? Через что лишились? Хлеб в прошлом году упустили под снег? Упустили. Сенокос до ста не дотянули? Не дотянули. Ежели так катиться дальше - это в наше-то геройское время!.. Лихачев сделал паузу. - Бригадиры, докладайте подготовку к севу.